© Йонатан Видгоп | Художник А. Горенштейн
Рецензия Анны Кукес
на роман «Свидетельство»
Снова эпиграф из Кафки, снова в каждой главе, на каждой странице — загадка, мистификация, квест, провокация. «Свидетельство» — новая книга Йонатана Видгопа («Краткая Энциклопедия Сексуальности или История всеобщего распутства», «Саги о некумеках», «История исчезновений», «Другая голова», «Смерть национального героя», «Бредущие ночью», «Война. Дворники. Кочевники») — новая сага, где все не то, чем кажется, все «может, да, а может, нет», где каждое следующее событие, явление, персонаж еще более абсурдны и фантастичны, чем предыдущие.
Эта книга — мистификации даже на уровне языка и стиля: этот текст кажется переводом на русский, причем переводом нарочито литературным, даже порой слишком литературным, как будто повесть переводил на русский либо не носитель языка — наш современник, либо древний представитель старинной переводческой школы прошлых веков, привыкший изъясняться архаичными возвышенными оборотами и фразами, которые давно вышли из употребления.
Для тех, кто знаком с творчеством Видгопа, эпиграф из Кафки («Смешно оснастился ты для этого мира») — уже дело привычное, Видгоп — кафкианец, и книги Франца Кафки — безусловный эстетический и стилистический ориентир для Йонатана Видгопа как писателя. Однако, читая «Свидетельство», мы вспомним не только Кафку. В этом отношении «Свидетельство» блистательно продолжает в XXI веке традиции постмодернизма с его интертекстуальностью. Вспомнится Джеймс Джойс с его «Улиссом», Хорхе-Луис Борхес, Исаак Башевис-Зингер, Бруно Шульц, Филип Рот, Роберт Музиль с его «Человеком без свойств», вспомнятся экзистенциалисты, особенно Альбер Камю с его «Посторонним» и «Чумой», абсурдисты Эжен Ионеско и Сэмюэль Беккет, вспомнится и Фридрих Дюрренматт, и, наконец, из русскоязычной литературы непременно возникнут ассоциации с обязательной чертовщиной в повестях Гоголя, Булгакова, с «Петербургом» Андрея Белого, с пьесами Евгения Шварца «Тень» и «Дракон», с повестью «Кысь» Татьяны Толстой, с романом «Трудно быть богом» братьев Стругацких, с «Бесами» Достоевского, а заодно вспомнятся и фильмы Хичкока, Феллини, Тарковского, Линча и Кустурицы, и живопись Сальвадора Дали.
Что перед нами — религиозная мистика или вакханалия и ода сексуальности, вроде «Золотого осла» Апулея? Это книга о евреях или обо всех нас? Где и когда происходит вся эта фантасмагория? Что это за мифологический утопический хронотоп? Наконец, кто этот «Я», от лица которого ведется повествование, кто этот герой — лирический или наоборот эпический — мифологический персонаж, эпический культурный герой, Геракл, который явился очистить Авгиевы конюшни, Тезей, которому суждено убить минотавра, джойсовский «Улисс», мессия, тот, кто «пришел дать вам свободу»?
Попробуем разобраться. Все по порядку.
Для начала — пусть вас не удивляет обилие цитат. Это не попытка скрыться за ликом автора, тем более, что подобным методом пользовались такие мастера, «столпы» российской литературной критики, историки и теоретики литературы, как Юрий Лотман и Бенедикт Сарнов, также не отказывают себе в удовольствии попотчевать текстами из первоисточника ныне здравствующие Сергей Чупринин и Дмитрий Быков. В конце концов, это говорит ещё и о том, что о литературном тексте судить читателю, для которого текст и написан. И, кроме того, вхождение в мир писателя Йонатана Видгопа в романе «Свидетельство» остро нуждается в обильном цитировании, это элемент саморазоблачения автора, подтверждение достоверности невероятных событий, о которых мы и будем говорить.
Где происходит действие романа? Где-то в Европе. Триест и Дюссельдорф — единственные две реальные географические привязки в книге. Герой родом из Триеста, там некогда обосновалась и обитает его большая, чуднáя (мягко говоря) еврейская семья, обширная мишпаха. Впрочем, мы не можем быть совершенно уверены, что это именно еврейская семья, это могли бы быть кто угодно.
Время действия — некое европейское всевременье, может быть, рубеж 19 и 20 веков, может, между двумя мировыми войнами, а возможно, что уже и в 21 столетии, в наше время. Одним словом, все это могло произойти где угодно и когда угодно.
Герой — мужчина средних лет без имени, фамилии и безо всякого определенного рода занятий. Сам о себе он заявляет так: «Мне кажется, что я литератор. Впрочем, столь давно мне это стало казаться, что я уже и не помню, когда ощущал себя кем-либо иным… Никто не догадывается об этом. Быть может я — единственный, кому это известно. Иногда я спрашиваю себя, почему же я до сих пор так и не написал ни одной книги? На этот вопрос у меня нет ответа. Тем не менее, я уверен, что сочинительство — мое призвание».
Но в родительском доме никакое сочинительство невозможно, здесь слишком суетно, людно, шумно и пошло. В своем эссе «Кочевники» Йонатан Видгоп пишет о том, что каждый из нас сам себе рано или поздно вдруг задает вопрос «Уж не кочевник ли я?!!». Человек из Триеста не задает себе такого вопроса, но его неодолимо тянет прочь из семьи, из дома, в пустоту и неизвестность. И тогда герой бросает все, садится в первый попавшийся поезд и едет, куда глаза глядят. Возможно, уезжает, навсегда. Так начинается его странствие, его одиссея. И героя, и всю книгу многое связывает с древнегреческим мифом о странствиях Одиссея, в романе Видгопа вообще много мотивов и образов, уходящих корнями в древнегреческую мифологию, мы еще не раз с этим столкнемся. Через эти мотивы и образы «Свидетельство» связано и с «Улиссом» Джойса.
Мифологический Одиссей странствовал много лет, чтобы попасть домой, герой романа Видгопа наоборот уезжает из дома в поисках самого себя. Ему необходимо пуститься в путь, чтобы подтвердить свое существование. Уже в поезде, в дороге, герой вспоминает лекции странного профессора, которые посещал в университете. Профессор этот утверждал, что человек то ли есть, то ли его нет, он не равен самому себе, не тождественен, человек как будто самому себе снится. Человек живет из страха, живет, потому что боится умереть. «Только родившись, мы уже попадаем в этот отвратительный парадокс. Страшно умереть, но не менее страшно и жить. Потому что только сама эта проклятая жизнь и подбрасывает нам повод для смерти».
Профессор не то покончил с собой, бросившись на глазах у всего курса в пролет лестниц, не то просто растворился в воздухе, тело его так и не нашли. Исчез профессор. Так и герой, уезжая из Триеста, как будто исчезает на мгновение, чтобы снова появиться и удостовериться, что он жив, что он есть: «Быть может и мне на мгновение захотелось исчезнуть… На всякий случай я оглядел себя: нет, все в порядке — я по-прежнему существовал».
Наконец, «уже насытившись прелестями железнодорожного путешествия» герой выскочил из поезда на случайной станции. Так он невольно попал в некий город без имени и географических координат. Ещё несколько дней назад он даже не подозревал о его существовании. «Вокзал городка напоминал вокзал в Дюссельдорфе, а аккуратные домики и вылизанные мостовые возвращали меня обратно в пригороды Триеста. Но я постарался прогнать от себя неприятные воспоминания и шевельнувшиеся было во мне предчувствия».
Итак, вот он — город N, город Зеро, место которого, вроде бы нет и быть не может, а с другой стороны — это место, которое может быть где угодно и когда угодно, утопия с очевидными признаками и европейского провинциального захолустья, и типичного еврейского местечка. У этого города нет имени, как нет имени у многих его жителей, у одних есть только имя, у других только — фамилия, третьи вообще обозначаются буквами на иврите — алеф, бет, гимель, далет. Вокруг города простираются поля и пустыри, а дальше как будто ничего нет, все, край света.
«Городок оказался маленьким и столь тихим, что поначалу закрадывалось сомнение — не вымерли ли случайно к моему приезду все его жители». Кажется, что это мертвый город, город-призрак, отрезанный от всего внешнего мира, без имени, души и памяти. Впоследствии герою приснится сон: «Мертвые праги и гамбурги (именно с маленькой буквы) опрокинуты в моем дворе». Это свалка истории. И существование обитателей этого места проходит под знаком смерти. Может быть, «Одиссей (или Улисс) из Триеста» уже попал в царство мертвых. Его дальнейшее странствие — это его существование в этом городе, это блуждание по его закоулкам, его тайнам и секретам, это знакомство с его жителями, это пограничное состояние не то в кошмарном сне, от которого невозможно пробудиться, не то в иной реальности между жизнью и смертью. Улисс Джойса — Леопольд Блум — странствует по Дублину, Николай Аблеухов у Белого — по Петербургу, герой Видгопа — и сам без имени — странствует по безымянному фантасмагорическому городу по ту сторону реальности.
«Жизнь в городе была столь однообразна, что все только и ждали, чтобы какое-нибудь события из ряда вон взорвало эту жизнь…. Последний раз в этот город незнакомец приезжал полгода назад и то — оказался психически больным, сбежавшим из сумасшедшего дома столицы соседней державы. Поэтому моё появление, безусловно, явилось событием для этого тихого сонного городка. Я начал подумывать о том, чтобы продлить своё пребывание здесь на неопределённый период. Мне пришло в голову, что быть может это именно то место, где я могу создать свою книгу».
В городе нет ни муниципалитета, ни мэра, даже нет некоторых необходимых городу служб. Как умудряется существовать этот город — остается загадкой и для героя, и для читателя, и для самих горожан, которые думают, что живут, а сами застряли где-то между жизнью и смертью, этим светом и тем.
Чтобы приспособиться к здешнему странному бытию (если это бытие), герою приходится последовать совету одного из горожан: «Забудьте всё, что вы о себе вообразили: кто вы такой и что из себя представляете. Вы — лишь наш посетитель». Здесь ничего не может быть таким, как в той, реальной жизни, здесь никто не равен сам себе, здесь воплощается теория безумного профессора-самоубийцы: ты то ли есть, то ли тебя нет, то ли ты человек, то ли призрак или зверь, то ли жив, то ли мертв, ты — это, может быть, и не ты вовсе, а кто-то другой.
«Единственным развлечением горожан, как мне тоже тогда показалось, был кабачок, одиноко стоящий посреди крохотной центральной площади. В кабачке собирались первые умы города, ели чолнт и несли всяческий вздор… Мне было хорошо в этом городе — никто не мешал мне сочинять. Никто не мешал… Но мне решительно не писалось».
А между тем в этом городе уже обитал некогда один писатель, один из горожан уже пытался писать, но и ему «решительно не писалось». Здесь даже открыт его музей. Некто г-н Дворк сочинял энциклопедию! и то, что собирался создать г-н Дворк, не было бессмысленным собранием фактов. «Эта была энциклопедия жизни! Раз и навсегда укомплектованная. В ней не было места случайностям, ошибкам и непредвиденному. Всё знание жизни стройными рядами печатных букв должно было уложиться в ней!» Г-н Дворк вывел букву «Алеф» и «тут понял, что ничего более написать не может!». В отчаянии г-н Дворк завернулся в войлок, как гусеница в кокон, и так и остался такой куколкой, из которой так и не вылетела никакая бабочка, мертвой куколкой, экспонатом собственного музея.
Снова это пограничное состояние, в котором замирает человек — ни то, ни се, ни мертвый, ни живой, ни гусеница, ни бабочка, ни человек, ни животное. а нечто среднее, зооморфное, и то, и другое. Жителям этого города вообще присущи зооморфизм и фитоморфизм, он же флороморфизм: они все по временам впадают в некое первобытное животно-растительное состояние, дичают, скатываются до уровня самых примитивных инстинктов, беспримесной плотоядной похоти, так что совокупляются с растениями, звереют до тотемного состояния, расчеловечиваются, иные в результате подобных метаморфоз и вовсе превращаются в животных. Многие изначально имеют вид, который роднит их с фауной– так у г-жи Вольц ослиное лицо, г-жа Штуц вся покрыта черной шерстью, любовница и сожительница героя похожа на «проворного бегемота», у г-жи Фиш — огромный зад, напоминающий конский круп. В итоге г-жа Фиш и г-жа Вольц становятся лошадьми и уносятся в поля.
После музея г-на Дворка «Улисс из Триеста» посещает местный архив-библиотеку, где служит древний и печальный г-н Гройс. Обязанность г-на Гройса не столько хранить книги и манускрипты в порядке, сколько не допускать к ним жителей города: «Что могут дать им пожелтевшие эти страницы с шеренгами чёрных строк? Зачем хотят они навалиться тяжкой неутолимой своей страстью и выгрызть содержание манускриптов? Зачем знать им, что написано в этих книгах? и что делать им со знанием этим?»
На глазах у героя стеллажи рухнули и погребли под собой старого Гройса. Тут и выясняется еще одна особенность жителей города: здесь никто не умеет читать! «Вы умеете читать? — не выдержав, почти закричал я, схватив его за второй рукав. «Нет! — в отчаянии завизжал он».
Когда-то, безусловно, все жители города умели читать, но, к сожалению, большинство книг заканчивались печально, и это так расстраивало местных читателей, что они вынуждены были отказаться от них. «Книг осталось гораздо меньше, но и они, несмотря на счастливое завершение описываемых в них историй, вынуждали читателей так сильно переживать в середине, так их травмировали, что не многим удавалось дойти до конца. Тем более в городе велись еще и хроники происходящих событий, а среди них было так много неприятного, что читать их было выше всяких душевных сил. Пришлось еще более сократить список приемлемого чтения. В конце концов, осталось всего несколько оптимистических книг, насквозь пронизанных сусальным счастьем, которые жители города с восторгом читали, передавая их из рук в руки. Вскоре из-за беспрестанного чтения страницы книг истончились так, что уже трудно было разобрать написанное, а потом протерлись настолько, что рассыпались прямо в руках. Наконец, когда последняя книга превратилась в прах, читать уже было нечего. Счастливых книг больше не было, а все несчастливые вместе с хрониками сдали в местный архив под присмотр отца недавно почившего г-на Гройса. С тех пор охрана архива стала наследственным делом семьи Гройс. Первое время им еще приходилось отбивать атаки любопытных читателей, желавших вкусить от запретного плода книжных несчастий. Но постепенно их становилось все меньше и меньше. Потом и самые отчаянные из них забыли, как именно буквы складываются в слова, а потом уж и сами эти буквы. Последним, кто их еще помнил, был превратившийся в куколку г-н Дворк. Но и он перед смертью забыл их всех, кроме первой. Мы все, жители города, обладаем замечательным даром — забывать неприятности, и потому, быть может, мы самые счастливые люди на свете. Это далось нелегко, но у нас накопился большой опыт и теперь несчастья нам не страшны — мы просто не помним их. Поэтому всех так раздражал несчастный Гройс, одним своим видом напоминавший нам о былых расстройствах».
Итак, здесь не читают, ничего не знают о внешнем мире и главное — ничего не помнят. Этот город — место тотального беспамятства, амнезии, забвения. Здесь не помнят того, что происходило в далеком прошлом, что произошло не так давно, быстро забывают события вчерашнего дня, если эти события огорчительны, здесь живут по принципу «чего не помню, того не было». Никакие потоки информации из внешнего мира, никакая мудрость веков, никакие новости, и вообще — никакие явления мировой культуры не должны тревожить жителей города. Те, кто умеет читать, постепенно разочаровывается в жизни, заболевает меланхолией и умирает — «таков печальный конец людей, не умеющих забывать».
В «Одиссее» у Гомера, и вообще в древнегреческой мифологии, встречается такой народ — лотофаги, «поедатели лотоса». Они живут на острове и питаются цветками лотоса, а лотос дарует забвение. Джойсовский «Улисс» Леопольд Блум вспоминает о лотофагах, когда блуждает по своему Дублину. Вот перед нами — новые лотофаги и их город — территория забвения, сознательного и целенаправленного.
Несчастный «окуклившийся» г-н Дворк пытался написать энциклопедию, то есть собрать и зафиксировать весь мировой исторический опыт в одном тексте, а такая цель противоречит всякому забвению. Герой из Триеста хочет быть сочинителем и писать книги в мире, где никто не умеет читать, не нуждается в том, чтобы человеческая память была хоть как-то зафиксирована на бумаге в виде текста, наоборот — никакой фиксации, никакой истории, никакой памяти, нет памяти — нет страданий, нет памяти — нет ответственности, забвение, забытье, больше ничего не нужно. «Как это вообще возможно — отказаться от памяти?!» — с негодованием вопрошал я себя. А, быть может, я тогда просто завидовал жителям города…»
В городе есть только один человек, который сознательно противостоит всеобщему забвению — художник г-н Перл. Писать книги он не умеет, но умеет рисовать, он фиксирует действительность при помощи своей кисти, своего рисунка и живописи. «Господин Перл был воистину гениальным художником: его нарисованная комната была абсолютно точной копией комнаты настоящей. … Всё это страшно удивило нас. Мы ничего не могли понять. И вот, именно сейчас, после разговора с соседом, я, наконец, сообразил, чем был занят тогда г-н Перл. Он ничего не хотел забывать… Изо всех сил он боролся с беспамятством. Г-н Перл был истинным диссидентом. Пока весь город учился впадать в забытье, он один воевал с амнезией. Но беспамятство победило его. И он, создав гениальную копию своей комнаты, забыл сделать последний штрих, произвести последнее своё творение — он забыл нарисовать себя.
Мы все тогда, пожарники (надо — пожарные) и зеваки, ошарашенно и восхищённо оглядывая нарисованную комнату, с изумлением не нашли в ней г-на Перла. Ему не удалось уцелеть. Он исчез вместе с патлатой бородкой и замазанной красками блузой, исчез, как исчезли все стены, крыша и перекрытия этого несчастного дома».
Как только становится известно, что приезжий умеет читать, он становится местной знаменитостью, здешним героем, кумиром. Местные жители вообще склонны кого-нибудь обожествлять, создавать себе кумиров, поклоняться кому-нибудь. «Да. Я умею читать.» Тут поднялось нечто невообразимое. Все поздравляли друг друга, хлопали по плечам, обнимались, … какую радость почувствовали они все, когда узнали, что я умею читать. Много лет к ним в город уже не заезжал подобный человек».
Появление героя с книгой под мышкой произвело настоящий фурор. Публика упрашивает его почитать вслух и жадно внимает его чтению, при этом отказываясь с негодованием учиться читать. Тору жители города тоже основательно забыли, и рассказ о Моисее, выведшем евреев в Землю Обетованную, вызывает восторг. Читающего приезжего героя объявляют мессией и требуют, чтобы он вел их самих в Землю Обетованную.
«Население этого города нуждалось в какой-нибудь местной знаменитости. Все разговоры теперь крутились вокруг того, как долго ждали они появления кого-либо, кто, наконец указал бы им верный путь…
— Вождь! — прокричал он (кабатчик).И толпа, словно эхо повторила его крик. — Предводитель! — выкрикнул он, — Мы готовы. Веди нас! Веди нас в иную землю! Веди!»
Так приезжий писатель из Триеста становится мессией поневоле, ему навязана роль так называемого культурного героя, роль Моисея.
«Сомнений не было — меня окружали глупцы. Должен ли я поневоле считать себя мудрецом? Конечно же, нет. Но, с другой стороны, рассуждал я, искушение велико, да и в общем оправдано: если в городке проживают одни глупцы, то на их фоне — я и вправду мудрец. Наша реальность ограничена городом. Его жители практически ничего не знают о том мире, что существует вовне. Конечно они могут предположить, что за границами их знаний есть иной, «лучший из миров». Но возможно и жители того мира думают о нас также. Тогда мы похожи. И если в этом мире я выгляжу мудрецом, то вероятней всего останусь им и в мире соседним».
«Все это напоминало сумасшедший дом. … Я похож на иллюзиониста, не имеющего понятия, чем закончится его иллюзия … Все эти толстые господа и их свихнувшиеся подруги, чего хотели они от меня? Я никогда, даже в страшных снах не собирался стать их вождём…Больше не могу! Черт с ней с книгой. Создам ее в где-нибудь в другом месте. Бежать, скорее бежать!»
Но горожане убеждены в мессианстве приезжего. Они как будто взбесились. Судя по всему, они именно к этому событию так долго готовились. Теперь они сожгли свой кабачок, как сжигают за собой мосты. И герой вынужден принять на себя роль бога, а богом быть, как известно, невероятно трудно и опасно. Многие герои и мессии от своего мессианства только страдали.
«Куда я должен был вести их? Зачем? Гигантская людская масса трепетала, вскрикивая у меня за спиной. Взвалив на себя мешки и баулы, подняв на руки детей, они ждали. Дорога, расстилающаяся передо мной, терялась в конце поля…
— Вперёд! — сказал я и переступил городскую черту».
Где конец их пути? Герой ведет народ, сам не зная куда, и, увы, миссию свою, конечно, проваливает. Они долго ходят по кругу и возвращаются в тот же город.
«Степь, по которой мы шли, казалось, не имела конца. Здесь не было даже певчих птиц, только высоко впереди, преследовала нас тень ширококрылого грифа. Куда я вел их?!
Неужели?! Неужели это мы утоптали дорогу и двигались по огромному кругу. Смотря назад, я узнал этот мёртвый ландшафт. Гигантское кольцо, что утрамбовали мы своими ногами, белело под гулким солнцем.
Очертания города проступали все явственней сквозь жаркое марево пыли. И вдруг все мы замерли. Мы не верили своим глазам, но это был НАШ город. Половина измученной толпы, забыв о недавних надеждах, со слезами на глазах радостно бросилась к воротам. Оставшиеся обступили меня молча, без единого возгласа. Они встали в круг и начали плевать на меня… Не знаю, существует ли наказание позорнее этого. Оплеванный я вошел в город».
Так мессия становится изгоем.
Он несколько дней спит в лопухах возле городской свалки. Он одинок, как никогда еще не был в жизни. Город, который еще недавно вызывал у него снисходительное недоумение, сделал его изгоем. Герой перебирается в съемную каморку и счастлив, что его окно покрыто пылью, словно броней. Он снова пытается писать. После неудавшейся миссии Моисея на прощение горожан он еще долго не может рассчитывать, надо выждать, к счастью, горожане с их амнезией скоро забудут о бесславном походе по кругу.
Пока к писателю и горе-герою не приходит никто, кроме косильщика, личности исключительной даже для этого фантастического города. Образ косильщика перекликается с эссе Йонатана Видгопа «Дворники»: «Мы словно дворники на краю земли. Машем своими метлами, и все кажется нам, что можем подмести мы упавшие эти листья. Но они налетают вновь, и земля вновь усыпана ими. Тяжело ворочаются они, хрустят, переваливаясь, и сыпятся на нас снова и снова. Из последних сил боремся мы с обрушившимся листопадом. Будто ничего уж и нет вокруг, только мы, расставленные на голой земле, и ветер, бьющий нас тяжелыми листьями. Почему-то надо бороться с ветром, и, словно упрямые лошади, мы все машем своими метлами. Быть может, родители рассказали нам о борьбе? Быть может, мы получили приказ? Но в силах ли тогда отменить его кто-нибудь? Листья крутятся все быстрее, все громче хлопают на ветру. Как забытые часовые, обняв ободранную метлу, ждем мы прихода неведомого караула».
Из триестского беглеца не вышло ни культурного героя, ни мессии, а вот косильщик — настоящий мифологический культурный герой, вечный борец с первобытным злом, с энтропией. У косильщика на руке татуировка — опадающие листья. Существование косильщика и его пятнадцати братьев — ежедневное сражение с хищным плотоядным кустарником, который пожирает всех и все, что к нему приближается, — первобытное циклическое действо, как смена времен года, смена дня и ночи, постоянная борьба с хтоническими чудовищами, с первозданным хаосом, с диким ужасом, иначе город давно бы погиб, сожранный хищными кустами. Так древнеегипетский бог Осирис каждую ночь, спускаясь в царство мертвых, сражается со змеем Апопом и побеждает его, иначе новый день не наступит.
Время от времени этот город охватывает тотальное сладострастие, плотоядная похоть, вакханалия, оргия, в итоге непременно кто-нибудь из горожан гибнет — одних растерзали те кусты, с которыми борется косильщик, другие озверели после землетрясения и прямо посреди массового соития погибли, погребенные под обломками рухнувшего многоэтажного дома. Любовь в очередной раз овладевает городом после того, как местный дрессированный лев откусил голову своему дрессировщику г-ну Френкелю, потому что вроде как сожительствовал с г-жой Френкель и приревновал ее к мужу. Город свела любовная судорога, заполонили кролики, и возник культ г-жи Френкель. Днем жители этого города одни, ночью — другие. Ночью они дичают, в них просыпаются самые звериные инстинкты и влечения, днем иногда приходят в себя и почти не помнят себя ночью. День и ночь, эрос и танатос, любовь и гибель — неизменные ипостаси существования горожан.
Герой, прощенный горожанами, забывшими, что он провалил свою высокую миссию, все чаще сталкивается со смертью, с гибелью, с умиранием. Он становится свидетелем кровавой оргии в так называемом «Читальном зале» (Какой читальный зал может быть в городе, где не умеют читать?!»). Герой размышляет о смерти, ему снится смерть — и его собственная, и других: «В огромном зале, покрытым кафелем, рядами стояли длинные скамейки и на них, плотно прижавшись одна к другой, сидели голые женщины. … Смерть, о которой я почти никогда не думал и которую всегда боялся, вдруг предстала передо мной в ином обличии. Тысячи самых разных женщин, обладать которыми я всегда стремился, обнажёнными сидели передо мной. И все они были мертвы. Я, владеющий, наконец, этим несметным богатством, не мог распорядиться им. Я расхаживал по рядам, трогал их лица, животы, груди и не мог с ними ничего поделать. Они не чувствовали меня… Я мог только умереть вместе с ними. Я опустился на пол и растянулся во весь рост на холодных немых кафельных плитах. Возможно, я ожидал, что смерть придёт и ко мне».
Особенно мысли о смерти не дают покоя герою в день его рождения: «Умереть в день своего рождения… Быть может жизнь — это всего лишь болезнь с летальным исходом? Да и имеет ли смысл время наступления смерти? Осознание бесконечности уже служит началом конца. Я один, мне кажется, что меня больше нет»./
Работа над книгой была почти завершена, когда герой вдруг понял: он не хочет, чтобы кто-нибудь из соседей пробрался в его комнату и рассматривал его рукопись. «Поэтому я и не стал записывать мое сочинение. Нет, им никогда не завладеть моей книгой! … Я писатель, меня постигло ужасное несчастье — мой труд, мое детище, плод моего вдохновения исчез навсегда, был уничтожен ударом судьбы, точнее, ударом моей головы о кучу никчемного мусора. Что же я должен был чувствовать? Гнев, страшное разочарование, ужас и боль! … Но прислушиваясь к себе, я не ощутил ничего подобного… Скорее, наоборот, я чувствовал некое избавление. Странную бессмысленную свободу. Как будто какой-то долг, невыполнимый обет нависший надо мной, словно дамоклов меч, внезапно исчез, растворился, не оставив даже следа. …И вдруг мне стало безумно страшно. Как же мне теперь жить!?. а быть может, я никогда и не был писателем?.. Но тогда кто же я?! … Каково было проклятое моё предназначение — неужели просто взять и исчезнуть? Мне было странно, что я еще существую».
От тревоги и горя герой заболевает и оказывается в местной больнице, в отделении психиатрии, где содержатся еще двое пациентов, оба безумные. В этом и без того совершенно сюрреалистическом городе, оказывается, есть и психиатрическая больница. Замок на двери этой больницы висит снаружи. Как будто бы пациентов уже не было, как будто их просто заперли, и они перестали существовать, а никто и не заметил. Вероятно, никто в городе и не знает, что трое в больнице еще живы. «Я лежал между сумасшедшим Гиршем и безумным Дорфом. Гирш вскочил, распахнул окно, влез на подоконник и закричал: «Мы ещё живы! Пожалуйста, не забывайте о нас! Хоть кто-нибудь, вечером, за ханукальным столом пусть вспомнит, что мы ещё существуем!»
Наконец, последнее не то чудо, не то проклятие: на город стаями падают птицы: «Птицы были похожи на самоубийц, которым вдруг пришла в голову нежданная последняя мысль — кинуться с немым восторгом с безмерных высот и, тяжёлыми ломкими своими телами прорвав воздушную ткань, низвергнуться на голый череп земли».
Среди казней египетских были лягушки, жабы и саранча. В разные времена в разных эпосах и мифологиях с неба низвергались огонь, град, камни, происходили нашествия крыс, мышей, змей, волков, пауков. И это всякий раз было наказанием, проклятием. Поначалу жители города и этот массовый птичий суицид воспринимают как наказание и проклятие, и безумная кликуша Тамар мечется по улицам, восклицая: «Наказание божие!». Хорошо только городским котам: «Коты наши растолстели и достигли таких небывалых размеров, что собаки стали бояться их, и даже днём, заслышав откуда-нибудь из подвала тихий вой проголодавшейся кошки, псы спешили прижаться к ногам хозяина. Дошло до того, что пожарная команда под предводительством славного г-на Эша устроила специальную охоту на этих огромных котов».
Потом горожанам приходит в голову, что птичий падеж можно обернуть себе на пользу: ведь птиц можно готовить! «В результате нежданного изобилия удивительных птичьих блюд все сделались такими гурманами, что кулинары соседних городов стали частенько писать нам, выпрашивая рецепты. Но так как читать в городе никто не умел, то чужим кулинарам так и не удалось выведать наши секреты».
Наконец «г-жа Бройссер обратила внимание на удивительную расцветку перьев, никак не используемых в наших коммерческих начинаниях. Ведь перья просто выбрасывались на свалку. Г-жа Бройссер первой сшила себе потрясающей красоты платье из перьев кондора, пуха ласточек и чёрных крыльев ворон. Сочетание цветов было столь тонким и изысканным, что немедленно все дамы города принялись за шитьё. Буквально через неделю искусницы во главе с неутомимой, когда-то влюбленной в меня г-жой Финк щеголяли на площади в удивительных нарядах. Но г-жа Бройссер и тут опередила всех вновь: она сшила пухлому своему супругу некое подобие мантии из длинных хвостовых перьев дикого лебедя. Края мантии были оторочены опереньем сойки с синевато-зелёным отливом. Это вызвало искреннюю зависть у остальных мужчин, и вскоре все они, включая меня, обзавелись собственными прекрасными одеяниями».
Вот снова люди уподобляются животным, на этот раз — птицам, снова эта зооморфная метаморфоза, мимикрия, мутация. К тому дню, когда птицы перестают падать, да и вовсе исчезают из города, даже привычные воробьи и голуби, жители города, как оказывается, совершенно срослись со своим опереньем, они сами стали птицами: «Нет сил больше жить нам в этом городе. Надев свои мантии и платья из лучших перьев, мы все идём на его окраину. Поле расстилается перед нами. Птиц нет и здесь. Тишина. Кто-то из нас не выдерживает и первым бросается в бег. Ветер раздувает оперения. Мелькая разноцветием птичьих красок, мы бежим по пустому полю туда, вперёд, где, может быть, птицы ещё падают с неба. Бежит г-н Эш с орлиным гребнем на блестящей пожарной каске. Бежит мальчик Шай, размахивая павлиньим хвостом. Г-жа Бройссер машет чёрными вороньими крыльями. Г-н Фромбрюк высоко задирает журавлиные ноги. Клекочет кулинар Рутер, толстую шею задрал столяр Польман. Я бегу изо всех сил, пытаясь хоть на мгновение оторваться от круглой тяжёлой земли. Впереди Тамар машет крыльями всё быстрее, быстрее … Мы несёмся по полю, размахивая крыльями, распустив хвосты из широких упругих перьев, задрав головы, распахнув клювы и клекоча, клекоча… Ещё мгновение и воздушный поток подхватит нашу стаю, и мы взмоем в небо, прочертим в нём яростный круг и, сложив крылья, тяжким пернатым камнем ринемся вниз на наш окаянный город».
Этим безумным бегом и полетом завершается роман «Свидетельство». Свидетельство чего?
Вероятно, свидетельство того, что мы существуем, что мы живы, что мы есть… Это свидетельство того, что существует, кроме нашего мира, нашего измерения, и другое, соседнее, не то пограничное, не то уже по ту сторону границы. Стоит сделать шаг, сесть в поезд и уехать, куда глаза глядят — и вот мы уже в городе N, в фантастическом пространстве, в фантасмагории, где-то между жизнью и смертью, между сном (весьма кошмарным, мороком) и явью, в зазеркалье, в королевстве кривых зеркал. Может быть, это то самое небытие, которого мы все так страшимся после смерти, потому что не можем себе представить — как это, нас нет? Тогда, вероятно, в романе идет речь о свидетельстве небытия, о том, что происходит там, «за гранью смертельного круга». Видгопу в его книгах свойственно это мироощущение пограничного существования, когда герой не то жив, не то мертв, а, может быть, просто не понял, что его уже нет, или он забыл, что умер и забыл, что жил. Не случайно автор спрашивает в эпилоге: «Вспомним ли мы сами, что существовали когда-то…».